Abstracts

О негласном моратории на смертную казнь в России середины XVIII века

Хорошо известно, что за двадцать лет правления императрицы Елизаветы Петровны, с 1741 по 1761 гг., не было совершенно ни одной смертной казни. Французский литератор и дипломат Жозеф де Местр назвал «упразднение» смертной казни при Елизавете Петровне «ложным человеколюбием и признаком неполноценности нации». Итальянский философ Чезаре Беккариа был вдохновлен «знаменитым примером императрицы Московии» и через три года после ее кончины опубликовал свой трактат «О преступлениях и наказаниях».

Указ, в соответствии с которым приостанавливалось исполнение экзекуций по делам колодников, приговоренных к смертной казни, политической смерти, а в отдельных случаях и к вечной ссылке, был опубликован 7 мая 1744 года. Канцеляриям следовало высылать в Сенат описания их дел и ждать дальнейших распоряжений.

Власть явно проявляла осторожность и как следствие неясность трактовок: с одной стороны, приказывалось «экзекуции не чинить», а с другой – количество смертных приговоров никак не регламентировалось, и они неизменно выносились на основании существующего законодательства. О провозглашенном моратории вообще мало кто был осведомлен даже в среде высшего сословия. Указ от 5 мая 1744 года был составлен собственноручно императрицей в качестве заключения по поводу представленного ей доклада Сената, на тех же листах. Этот подлинник немедленно скрыли в секретной экспедиции, а в публичную экспедицию поступила копия, содержащая лишь высочайшее распоряжение без замедления высылать экстракты дел колодников, приговоренных к высшей мере наказания. Именно эта копия без какого-либо упоминания о существовании спрятанного указа и была направлена в коллегии, канцелярии, губернии и провинции.

Однако престол ревностно относился к принятому закону, действовал на опережение и после присоединения новых земель немедленно направлял туда указы о приостановке или отмене смертной казни. Мораторий относился даже к осужденным по делам Тайной канцелярии и военным преступникам. В результате менее чем за десять лет с момента издания указа 1744 года в Сенате скопилось 279 приговоров к смертной казни и еще 3579 дел, связанных с убийствами, воровством и разбоями, были в производстве и ожидали конфирмации императрицы.

Не меньшие проблемы, правда, другого, терминологического плана, возникли и при реализации второй части формулировки указа 1744-го года «о неисполнении приговоров к смертной казни и политической смерти». Если суть «натуральной смерти» была более или менее ясна и в Петербурге, и в провинциях, то сам термин политическая смерть вызвал глубокое недоумение на всех уровнях власти. Елизавета потребовала от Сената вопрос проработать и представить бумагу, где бы перечислялись законы, регламентирующие ритуал политической смерти и четко фиксирующие преступления, за которые полагалось подобного рода наказание.

Между тем, развернутое толкование политической смерти было дано лишь 1753 году: «Сенат рассуждает: политическою смертью должно именовать то, ежели кто положен будет на плаху или возведен будет на виселицу, а потом наказан будет кнутом с вырезанием ноздрей или хотя и без всякого наказания, только вечной ссылкой». Кажущаяся противоречивость данной трактовки заключалась в том, что приговоры к политической смерти оставались без приведения в исполнение, а кнут, вырезание ноздрей и ссылка за «воровство и разбои» применялись повсеместно без каких-либо докладов в Сенат и политической смертью не считались. Таким образом, под ту или иную форму высочайшего запрета попадала не только смертная казнь, но и ее инсценировка, практически приравниваемая мораторием к смертной экзекуции по тяжести наказания.

Однако если вопрос о политической смерти был для сенаторов и императрицы все же вопросом терминологии и судебной теории, то собственно приостановка смертной казни оказалась и общей, мировоззренческой, проблемой.

Сенаторы попытались урезонить монархиню и выдвинули сразу несколько аргументов против моратория на смертную казнь. Во-первых, они полагали, что число всех этих оставленных в живых воров, разбойников, убийц и фальшивомонетчиков будет неуклонно расти. Армию преступников крайне сложно удержать в повиновении, начнутся побеги и разорение подданных. Во-вторых, сами эти подданные, увидев безнаказанность, будут склонны к злодействам, а войска к непослушанию. Наконец, по мнению сенаторов, пагубное милосердие шло вразрез с традицией русского законодательства и особенно со строгими государственными установлениями «родителя» царствующей государыни, «блаженного и вечно достойного памяти Петра Великого», который «смертные вины» карал жестокими казнями. Сановники робко предложили представлять на высочайшее рассмотрение только дела, осужденных на смертную казнь, а политическую смерть вершить, как прежде, на уровне губерний и провинций. На все эти многостраничные протоколы императрица ответила одним распоряжением – «политическую смерть не вершить».

Таким образом мнение правящей элиты в самодержавной России с легкостью игнорировалось, а мораторий на смертную казнь и политическую смерть был установлен и неукоснительно исполнялся. Однако противоречия, скрытые за верноподданической стилистикой сенатских докладов, отчетливо проявились при составлении так и не завершенного текста нового уложения.

В августе 1754 года по представлению приближенного императрицы П.И.Шувалова за «сочинение ясных и понятных законов» засела специально созданная при Сенате комиссия. «Законотолкователи и законоискусники» получили в помощь опытных канцеляристов, а также средства из штатс-конторы на бумагу, чернила, сургуч, дрова и свечи. Им предстояло написать проект будущего уложения, включающий четыре части – «о суде», «о различных состояниях подданных», «о движимом и недвижимом имении», «о казнях, наказаниях и штрафах». Через год были готовы две, наиболее проработанные, с точки зрения комиссии, части, так называемые «судная» и «криминальная». Однако, по всей видимости, воск и перья тратились впустую: в статях обнаруживалось полное забвение всех указов правящей монархини, касающихся смертной казни и политической смерти. После десятилетия практически существующего моратория на исполнение подобных приговоров сфера действия высшей меры наказания была расширена, а сама процедура казни стала более жестокой.

Ситуация с подготовкой уложения и позицией Елизаветы Петровны выглядит еще более невероятной, если учесть, что перед началом работы комиссии над второй редакцией проекта кабинет-министр Адам Олсуфьев словесно объявил, что «Ее Императорское Величество высочайше повелеть соизволила в оном новосочиняемом уложении за подлежащие вины смертной казни не писать». После этого последовали указы о выборе в городах дворян и купцов для «слушания новосоставленного уложения». Таким образом предметом публичного обсуждения мог стать вопрос не просто о моратории на смертную казнь и политическую смерть, а о принципиальном изменении уголовного права. Сейчас становится ясно, что императрица не уступила бы, и лишь ее кончина прервала невиданное в России противостояние самодержца и политической элиты по поводу гуманизации наказаний за тяжкие преступления.

Таким образом, в середине XVIII века в Российской империи более двадцати лет соблюдался необъявленный мораторий на смертную казнь. Вероятно, историк М.М.Щербатов был недалек от истины, когда писал о дворцовом перевороте 1741 года: «Она при шествии своем принять всероссийский престол, пред образом Спаса нерукотворенного обещалась, что если взойдет на прародительский престол, то во все царствование свое повелением ее никто смертной казни предан не будет». В данном случае, во-первых, на лицо очевидные коллизии сознания отдельной личности. В отчаянных жизненных ситуациях человеку свойственно обращаться к Богу и надеяться на чудо, когда, кажется, никто не может помочь и ничто не может спасти. В зависимости от индивидуального опыта, религии, глубины собственных духовных переживаний эти иррациональные «договоренности» со всевышним могут облекаться в самые неожиданные формулировки. По всей видимости, Елизавета Петровна действительно взяла на себя определенные обязательства перед своим Богом, при условии, что он обеспечит удачный гвардейский переворот. Как известно, переворот удался, и нужно было платить по счетам.

Все эти курьезы религиозного чувства так бы и остались сокровенным опытом отдельной личности, если бы этой личностью не была императрица, властвующая в самодержавной Российской империи. С одной стороны, византийский обряд венчания на царство придавал особую экзальтацию христианской вере любого русского монарха. С другой стороны, сакральная воля государя, помазанника Божьего, сама по себе воспринималась как непреложная. Именно этими далекими от политического прагматизма, можно сказать экзистенциальными, обстоятельствами и объясняется контекст законов о невершении смертной экзекуции. При этом под запрет попадала не только натуральная казнь, но и имитация ее в виде «возведения на виселицу или положения на плаху», что для императрицы означало ритуал политической смерти. Театрализация лишения подданных жизни, очевидно, тоже входила в достигнутую со всевышним договоренность.

Создается впечатление, что решение императрицы о запрещении приводить в исполнение без высочайшей конфирмации смертную казнь и политическую смерть касалось исключительно ее отношений с ее Богом. Подданным, а уже тем более «злодеям», чьи судьбы непосредственно зависели от этого решения, вообще ничего знать не полагалось. Как такового указа о моратории, снабженного расширенными толкованиями и восхвалением монаршего милосердия, не было. Судьба таким образом помилованных колодников, спасение их грешных душ и возможное исправление императрицу совсем не занимали. Все они гибли если не под ударами кнута, то от непосильной каторжной работы.

Между тем, рефлексия верующей императрицы в абсолютистской России за двадцать лет до выхода в свет знаменитого трактата Черазе Беккариа с легкостью воплотила мечту философа, о которой Европа еще только начинала рассуждать. Однако Елизавету Петровну и итальянского мыслителя разделяли не два десятилетия, а целая эпоха, и в моратории на смертную казнь в Российской империи воплотились не просветительские идеалы, а средневековая религиозность, с одной стороны, и уверенность самодержца в том, что государственный закон и его воля едины, - с другой. Приостановка экзекуций за тяжкие преступления не имела теоретических обоснований и вообще никак не была связана с развитием юридического знания того времени. Любые рассуждения об ограничении публичности казни, переносе акцента со зрелищности расправы на торжество справедливости в суде, переходе от наказания тела к предотвращению повторного деяния и прочие идеи, волнующие европейских философов и правоведов, мало занимали императрицу. Логика христианских заповедей напрямую привела ее к хорошо известному вопросу: «И кто меня тут судьей поставил, кому жить, кому не жить?». Решив, что лучшей благодарностью Богу будет отказ от смертной экзекуции, русская императрица своей самодержавной волей не допустила ни одной казни и даже ее имитации в виде политической смерти, а за несколько месяцев до собственной кончины вообще поставила вопрос о принципиальном изменении уголовного законодательства и, видимо, приведении его в соответствии с исповедуемой ей верой.

Однако современники и потомки не особенно вникали во всю сложность мотивов Елизаветы, вероятно до конца не понятных и ею самой. Двадцатилетний мораторий на высшую санкцию стал реальностью, и, может быть, этот факт и побудил итальянского просветителя поставить вопрос: «является ли смертная казнь действительно полезной и справедливой в хорошо устроенном правлении». Во всяком случае, именно Черазе Беккариа один из первых с нескрываемым восхищением отозвался об «императрице Московии, подавшей отцам народов знаменитый пример, равный по меньшей мере многим победам, купленным кровью сынов отечества».

Императрица Московии никогда не узнает об этих словах, как не узнает и о влиянии, которое оказал мораторий на состояние умов ее подданных. Однако в России сформировалось два поколения людей, не видевших эшафота. Профессия палача постепенно утрачивалась, как утрачивалось и умение соорудить виселицу, что подтвердили трагические события казни декабристов. У правящей элиты подсознательно возникала привычка к тому, что смертный приговор существует лишь на бумаге и публичные казни не являются главным условием поддержания порядка в обществе.

Еще несколько десятилетий назад не вынутые из петель тела повешенных и прибитые тут же жестяные листы с перечислением их преступлений в назидание прочим были обычной картиной социального пейзажа России. Казалось, что волна бунтов и разбоев накроет страну, если не поселить в сознании подданных «потомственный страх», о котором во время подавления башкирского восстания писал генерал-лейтенант князь Василий Урусов.

Всего за два десятилетия правящая и образованная элита уже вполне была готова к дискуссии о целесообразности высшей меры наказания и масштабов ее применения, и произошло это не благодаря трактату Беккария, а в результате внутренней установки императрицы Елизаветы Петровны. Проницательный историк С.М.Соловьев писал об этом: «Народ должен был отвыкнуть от ужасного зрелища смертной казни. Закона, уничтожавшего смертную казнь, не было издано: вероятно, Елизавета боялась увеличить число преступлений, отнявши страх последнего наказания; суды приговаривали к смерти, но приговоры эти не были приводимы в исполнение, и в народное воспитание вводилось великое начало».

- Елена Марасинова, Российская академия наук
Email author


Back to the contents page.